Числа
Таракан Мефодий, потомок долгой линии обитателей старинного письменного стола, шел по его деревянным просторам, точно караван по барханам пустыни. Его блестящий хитин отбрасывал тусклый свет настольной лампы, застывшей, словно затмение, в вечности этой комнаты. Ночь раскладывалась слоями — один за другим открывались трещинки в дереве, пахнущие вековым лаком, засохшими чернилами и тонким оттенком времени. На краю стола, где деревянная поверхность переходила в бездну подоконника, Мефодий остановился. Там, словно осколок звезды, лежал волшебный порошок — белый и мерцающий, как снег, замешанный на лунном свете. Пыльца сна или прах забытой арифметики? Он не знал. Это была не просто находка, это был вызов, сокрытый в случайности. Мефодий приблизился, поводя усиками, словно музыкант смычком, пробуя звуки невидимых гармоний. Он осторожно коснулся порошка, вкусив его кончиком своего маленького, но любопытного языка. И в тот миг, когда частицы этого чуда растворились в его организме, перед его внутренним взором распахнулась дверь — не в комнату, а в саму ткань бытия. Он вдруг увидел числа. Не цифры, как на человеческих книгах, а сами числа — сущности чистые, необременённые плотью. Одно было подобно лучу света, другое — как крылья стрекозы, третье — как лабиринт из света и тени. Числа танцевали, складывались, переплетались в орнаменты, напоминающие иконы бесконечности. Он понял: за каждым движением его лапок скрывается тайный смысл, узор, в который вплетены его поступки.
Путешествуя по поверхности стола, Мефодий вдруг осознал, что этот старый стол не просто предмет мебели. Это была карта вселенной. Каждая трещинка на дереве была линией координат, пересекающей бесконечность. Чернильные пятна — колодцы времени, в которых скрывались уравнения судьбы. А сам он, Мефодий, стал не простым тараканом, но свидетелем танца космоса. Тогда он начал исследовать. С каждым новым шагом он находил числа — их ритмы и тайные союзы. Он вычислял траектории, по которым скользили его лапки, и видел, как они вписываются в спираль, подобную золотому сечению. Он поднимался на гребень волны, где простое сложение переходило в бесконечную прогрессию, и срывался в пропасть, где деление теряло смысл, переходя в дробь, что дробилась сама на себя до вечности. Когда лампа вдруг погасла — не по чьей-то воле, но по прихоти электрики или судьбы, — он остался наедине с тьмой. Но теперь эта тьма не пугала его. В ней он видел больше света, чем раньше. Мефодий понял, что каждый таракан — как точка на невидимой прямой, которая существует только благодаря связям с другими. Что в их беготне, хаотичной для глаз человека, есть порядок, который неподвластен сознанию тех, кто живет наверху.
Когда рассвет начал осторожно пробираться в комнату, он спустился обратно, в щель между стеной и плинтусом. Но больше он не был прежним. Мефодий видел себя частью великой сети, в которой каждая линия, каждая точка, каждое движение принадлежит единому танцу. И когда другие тараканы спрашивали его, что он видел там, на вершине стола, он лишь улыбался своими хитиновыми челюстями. Потому что объяснить это словами было бы так же сложно, как объяснить музыку тому, кто не слышит, или цвет тому, кто слеп. Но он знал: те, кто захочет, поймут. Потому что красота математики ждет не избранных, но ищущих.